о проекте | карта сайта | на главную

СОВЕТСКИЙ СОЮЗ

 Как в природе, так и в государстве, легче изменить
сразу многое, чем что-то одно.

Фрэнсис Бэкон

взлет сверхдержавы

Семья и школа

Покойный Леонид Красин, старый революционер, видный инженер, блестящий советский дипломат и, прежде всего, умный человек, первым, если не ошибаюсь, прозвал Сталина «азиатом». Он имел при этом в виду не проблематические расовые свойства, а то сочетание выдержки, проницательности, коварства и жестокости, какое считалось характерным для государственных людей Азии. Бухарин упростил впоследствии эту кличку, назвав Сталина «Чингиз-ханом», очевидно, чтоб выдвинуть на первый план жестокость, развившуюся до зверства. Однако и сам Сталин в беседе с японским журналистом назвал себя однажды «азиатом», но уже не в старо-, а в новоазиатском смысле: он хотел в этой персональной форме намекнуть на наличие у СССР общих интересов с Японией против империалистского Запада. Если отнестись к кличке «азиат» под научным углом зрения, то придется признать, что она в интересующем нас случае правильна только отчасти. По своей географии Кавказ, особенно Закавказье, является несомненным продолжением Азии. Однако грузины, в отличие от монголов-азербайджанцев, принадлежат к так называемой средиземной, европейской расе. Сталин был, следовательно, неточен, когда назвал себя азиатом. Однако география, этнография и антропология не исчерпывают вопроса: над ними возвышается история.

В долинах и горах Кавказа удержались брызги человеческого потока, переливавшегося в течение столетий из Азии в Европу. Отдельные племена и группы как бы застыли здесь в своем развитии, превратив Кавказ в гигантский этнографический музей. В течение долгих столетий судьба этих народов оставалась тесно связанной с судьбой Персии и Турции и удерживалась, таким образом, в сфере староазиатской культуры, которая умудрялась оставаться неподвижной, несмотря на постоянные встряски мятежей и войн.

В другой менее пересеченной местности маленькая грузинская ветвь человечества — около 2,5 миллионов в настоящее время — растворилась бы, вероятно, бесследно в историческом тигеле. Под защитой Кавказского горного хребта грузины сохранили в сравнительно чистом виде свою этническую физиономию и свой язык, которому филология, кажется, и до сих пор затрудняется найти законное место. Письменность возникает в Грузии уже в IV столетии, одновременно с проникновением христианства, на шестьсот лет раньше, чем в Киевской Руси. X-XIII века считаются эпохой расцвета военной мощи Грузии, ее литературы и искусства. Затем следуют столетия застоя и упадка. Многократные кровавые набеги Чингиз-хана и Тамерлана на Кавказ оставили свои следы в народном эпосе Грузии. Если верить несчастному Бухарину, они оставили следы и в характере Сталина.

В начале XVIII века грузинский царь отдался под власть Мос-квы, ища защиты от исконных своих врагов, Турции и Персии. Прямая цель была достигнута, жизнь стала обеспеченнее. Царское правительство провело в Грузии необходимые стратегические дороги, обновило отчасти города и создало элементарную сеть школ, прежде всего, в целях русификации инородческих подданных. Однако петербургская бюрократия не могла, конечно, вытеснить в течение двух столетий староазиатское варварство европейской культурой, в которой Россия еще весьма нуждалась сама.

Несмотря на природные богатства и благословенный климат, Грузия продолжала оставаться отсталой и бедной страной. Ее полуфеодальные отношения опирались на низкую материальную базу и потому отличались чертами азиатской патриархальности, которая не исключала азиатской жестокости. Промышленность почти не существовала. Обработка почвы и строительство жилищ производились почти так же, как две тысячи лет тому назад. Вино выдавливалось ногами и хранилось в больших глиняных кувшинах. Города Кавказа, сосредоточивавшие в себе не более шестой части населения, оставались, подобно городам Азии, чиновничьими, военными, торговыми и лишь в небольшой степени ремесленными центрами. Над основной крестьянской толщей возвышался слой дворян, в большинстве своем небогатых и малокультурных, отличавшихся от верхнего слоя крестьян подчас только пышным титулом и претензиями. Не напрасно Грузию с ее маленьким «могуществом» в прошлом, с ее экономическим застоем в настоящем, с ее благодатным солнцем, виноградниками, беспечностью, наконец, с ее обилием провинциальных гидальго с пустыми карманами, называли Испанией Кавказа.

Молодое поколение дворян стучалось в двери университетов и, порывая с тощей сословной традицией, которую не очень брали всерьез в центральной России, примыкало к радикальным группировкам русского студенчества. За дворянскими семьями тянулись более зажиточные крестьяне и мещане, сгоравшие честолюбием сделать из своего сына либо чиновника, либо офицера, либо адвоката, либо священника. В результате Грузия обладала крайне многочисленной интеллигенцией, которая во всех прогрессивных политических движениях и в трех революциях играла заметную роль в разных частях России.

Немецкий писатель Боденштедт (Bodenstedt),служивший мимоходом в 1844 г. директором учительского института в Тифлисе пришел к выводу, что грузины не только неопрятны и беззаботны, но и менее интеллигентны, чем другие кавзказ-цы; в школах они будто бы уступают армянам и татарам в изучении наук, усвоении иностранных языков и способности изъяснения. Цитируя этот слишком поспешный отзыв, Элизе Реклю высказал совершенно правильное предположение, что различие могло объясняться не национальными, а социальными причинами: учащиеся-грузины — выходцы отсталой деревни, армяне — дети городской буржуазии. Дальнейшее развитие, действительно, скоро стерло это различие. В 1892 году, когда Иосиф Джугашвили учился во втором классе духовного училища, грузины, составлявшие примерно восьмую часть кавказского населения, выдвигали из своей среды почти пятую часть всех учащихся (русские — свыше половины, армяне — около четырнадцати процентов, татары — менее трех...). Правда, особенности грузинского языка, одного из древнейших орудий культуры, видимо, действительно затрудняют усвоение иностранных языков, налагая тяжелый отпечаток на произношение. Но никак нельзя согласиться, будто грузины лишены дара свободной речи. При царизме они, как и другие народы Империи, были обречены на молчание. Однако по мере «европеизации» России, грузинская интеллигенция выдвинула ряд если не первоклассных, то выдающихся ораторов судебной, а затем и парламентской трибуны. Наиболее красноречивым из вождей февральской революции был, пожалуй, грузин Ираклий Церетели. Нет поэтому надобности объяснять национальным происхождением отсутствие у Сталина ораторских качеств. И по физическому типу он вряд ли представляет счастливый экземпляр своего народа, который считается самым красивым на Кавказе. Национальный характер грузин изображается обычно как доверчивый, впечатлительный, вспыльчивый и в то же время лишенный энергии и предприимчивости. Реклю выдвигает на первый план веселость, общительность и прямоту. С этими качествами, которые действительно бросаются в глаза при личных встречах с грузинами, характер Сталина мало вяжется. Грузинские эмигранты в Париже заверяли Суварина, автора французской биографии Сталина, что мать Иосифа Джугашвили была не грузинкой, а осетинкой и что в жилах его есть примесь монгольской крови. В противоположность этому некий Иремашвили, с которым нам предстоит еще встретиться в дальнейшем, утверждает, что мать была чистокровной грузинкой, тогда как осетином был отец, «грубая, неотесанная натура, как все осетины, которые живут в высоких кавказских горах». Проверить эти утверждения трудно, если не невозможно. Вряд ли, однако, в этом есть необходимость для объяснения моральной фигуры Сталина. В странах Средиземного моря, на Балканах, в Италии, в Испании, наряду с так называемыми «южными» характерами, соединяющими ленивую беззаботность со взрывчатой вспыльчивостью, встречаются холодные натуры, в которых флегматизм сочетается с упорством и коварством. Первый тип господствует, второй его дополняет как исключение. Похоже на то, как если бы основные элементы характера были отпущены каждой национальной группе в соответственном количестве, но под южным солнцем оказались распределены еще менее гармонично, чем под северным. Не станем, однако, вдаваться в неблагодарную область национальной метафизики.

Уездный город Гори живописно расположен на реке Куре, в 76 километрах от Тифлиса, по закавказской железной дороге. Один из старейших городов Грузии, Гори имеет за собой драматическую историю. Его основали по преданию в XII веке армяне, искавшие убежища от турок. Городок неоднократно подвергался затем разграблению, так как армяне, и в ту пору уже главным образом — городской торговый класс, отличались большей зажиточностью и представляли лакомую добычу. Как все азиатские города, Гори рос медленно, привлекая постепенно в свои стены выходцев из грузинской и татарской деревни. К тому времени, когда сапожник Виссарион Джугашвили переселился сюда из родной деревни Диди-Лило, городок имел тысяч шесть смешанного населения, несколько церквей, много лавок и духанов для крестьянской периферии, учительскую семинарию с татарским отделением, женскую прогимназию и четырехклассное училище.

Крепостное право было уничтожено в Тифлисской губернии всего за 14 лет до рождения Иосифа, будущего генерального секретаря. Пережитки рабства пропитывали собой социальные отношения и нравы. Вряд ли родители умели читать и писать. Правда, в Закавказье выходило пять ежедневных газет на грузинском языке; но совокупный их тираж не достигал и четырех тысяч экземпляров. Крестьянство жило еще внеисторической жизнью.

Бесформенные улицы, далеко разбросанные дома, фруктовые сады придавали Гори вид большой деревни. Дома городских бедняков, во всяком случае, мало отличались от крестьянских жилищ. Джугашвили занимали старую мазанку с кирпичными углами и песчаной крышей, которая давно уже начала пропускать ветер и дождь. Бывший соученик Иосифа, Д.Гого-хия, описывает обиталище семьи: «Их комната имела не более девяти квадратных аршин и находилась около кухни. Ход со двора прямо в комнату, ни одной ступеньки. Пол был выложен кирпичем, небольшое окно скупо пропускало свет. Вся обстановка комнаты состояла из маленького стола, табуретки и широкой тахты, вроде нар, покрытой «чилопи» — соломенной цы-новкой». К этому позже прибавилась старая шумная швейная машина матери.

О семье Джугашвили и о детстве Иосифа не опубликовано до сих пор никаких подлинных документов. Да и вряд ли они многочисленны. Культурный уровень среды был таков, что жизнь протекала вне письменности и почти не оставляла следов.

Только после того, как самому Сталину перевалило уже за 50 лет, стали появляться воспоминания об отцовской семье. Они писались либо ожесточенными и не всегда добросовестными врагами, обычно из вторых рук, либо подневольными «друзьями», по инициативе — можно бы сказать по заказу — официальных комиссий по истории партии, и потому являются, в большей своей части, упражнениями на заданную тему. Было бы, конечно, слишком просто искать правду по диагонали между этими двумя искажениями. Однако, сопоставляя их друг с другом, взвешивая умолчания одних и преувеличения других, критически оценивая внутреннюю связь самого повествования в свете дальнейших событий, можно до некоторой степени приблизиться к истине. Не гоняясь за искусственно законченными картинами, мы постарается представить читателю попутно те материальные элементы, на которые опираются наши выводы или догадки.

Наибольшей подробностью отличаются воспоминания уже упомянутого выше И. Иремашвили, вышедшие в 1932 году на немецком языке в Берлине, под заглавием «Stalin und die Tragoe-die Georgiens». Политическая фигура автора, бывшего меньшевика, ставшего затем чем-то вроде национал-социалиста, сама по себе не внушает большого доверия. Тем не менее невозможно пройти мимо этого очерка. Некоторые страницы его отличаются бесспорной внутренней убедительностью. Даже сомнительные на первый взгляд эпизоды находят прямое или косвенное подтверждение в официальных воспоминаниях, опубликованных лишь несколько лет спустя. Может быть позволено будет сослаться и на то, что отдельные догадки, к которым автор этого труда пришел на основании умолчаний или уклончивых выражений советской литературы, нашли себе подтверждение в книге Иремашвили, с которой мы имели возможность познакомиться лишь в самый последний момент. Было бы ошибочно полагать, что Иремашвили, в качестве изгнанника и политического врага, стремится умалить фигуру Сталина или окрасить ее в сплошной черный цвет. Наоборот, он почти восторженно и с явным преувеличением рисует его способности; признает его готовность приносить своим идеалам личные жертвы; неоднократно подчеркивает его привязанность к матери и почти трогательными чертами изображает его первый брак. При более пристальном рассмотрении воспоминания этого бывшего учителя тифлисской гимназии порождают впечатление документа, состоящего из разных наслоений. Основу составляют, несомненно, воспоминания далекого детства. Однако эта основа подверглась неизбежной ретроспективной обработке памяти и фантазии под влиянием позднейшей судьбы Сталина и политических взглядов самого автора. К этому надо прибавить наличность в воспоминаниях сомнительных, хотя, по существу, безразличных деталей, которые можно отнести за счет столь частого у известной категории мемуаристов стремления придать своим очеркам «художественную» законченность и полноту. С этими предупреждениями мы считаем вполне возможным опереться в дальнейшем на воспоминания Иремашвили.

Более ранние биографические справки неизменно говорили о Сталине, как сыне крестьянина из деревни Диди-Лило. Сам Сталин в 1926 году впервые назвал себя сыном рабочего. Примирить это противоречие нетрудно: как и большинство рабочих России, Джугашвили-отец по паспорту продолжал числиться крестьянином. Но этим затруднения не исчерпываются. Отец называется неизменно «рабочим обувной фабрики Алиханова в Тифлисе». Однако семья жила в Гори, а не в столице Кавказа. Значит ли это, что отец жил врозь от семьи? Такое предположение было бы законно, если бы семья оставалась в деревне. Но совершенно невероятно, чтобы кормилец семьи и сама семья жили в разных городах. К тому же Гогохия, товарищ Иосифа по духовному училищу, живший в одном с ним дворе, как и Иремашвили, часто навещавший его, прямо говорит, что Виссарион работал тут же, на Соборной улице, в мазанке с протекавшей крышей. Естественно поэтому предположить, что отец лишь временно работал в Тифлисе, может быть, еще в тот период, когда семья оставалась в деревне. В Гори же Виссарион Джугашвили работал уже не на обувной фабрике — в уездном городе фабрик не было, — а как самостоятельный мелкий кустарь. Умышленная неясность в этом пункте продиктована несомненно стремлением не ослаблять впечатление от «пролетарской» родословной Сталина.

Как большинство грузинок, Екатерина Джугашвили стала матерью в совсем еще юном возрасте. Первые трое детей умерли во младенчестве. 21-го декабря 1879 года родился четвертый ребенок, матери едва исполнилось двадцать лет. Иосифу шел седьмой год, когда он заболел оспой. Следы ее остались на всю жизнь свидетельством подлинно плебейского происхождения и культурной отсталости среды. К рябинкам на лице Суварин, французский биограф Сталина, прибавляет еще худосочие левой руки, которое вместе с двумя сросшимися пальцами ноги должно, по его сведениям, служить доказательством алкогольной наследственности с отцовской стороны. Вообще говоря, сапожники, по крайней мере в центральной России, настолько славились пьянством, что вошли в пословицу. Трудно, однако, судить, насколько верны соображения о наследственности, сообщенные Суварину «разными лицами», вернее всего — меньшевиками-эмигрантами. В составлявшихся жандармами перечнях «примет» Иосифа Джугашвили нет совсем указания на сухору-кость; сросшиеся пальцы ноги были отмечены однажды полковником Шабельским в 1902 году. Возможно, что жандармские документы, как и все другие, подверглись до печатания цензурной чистке, не вполне тщательной. Нельзя не отметить, с другой стороны, что в позднейшие годы Сталин время от времени носил на левой руке теплую перчатку даже на заседаниях Политбюро. Причину этого видели обычно в ревматизме. Но в конце концов эти второстепенные физические признаки, действительные или мнимые, вряд ли представляют сами по себе большой интерес. Гораздо важнее попытаться восстановить действительные образы родителей и атмосферу семьи.

Прежде всего бросается в глаза тот факт, что официально собранные воспоминания обходят почти полным молчанием фигуру Виссариона, сочувственно останавливаясь в то же время на трудовой и тяжелой жизни Екатерины. «Мать Иосифа имела скудный заработок, — рассказывает Гогохия, — занимаясь стиркой белья и выпечкой хлеба в домах богатых жителей Гори. За комнату надо было платить полтора рубля». Мы узнаем таким образом, что забота об уплате за квартиру лежала на матери, а не на отце. И дальше: «Тяжелая трудовая жизнь матери, бедность сказывались на характере Иосифа», — как если бы отец не принадлежал к семье. Только позже автор вставляет мимоходом фразу: «Отец Иосифа — Виссарион — проводил весь день в работе, шил и чинил обувь». Однако работа отца не приводится ни в какую связь с жизнью семьи и ее материальным уровнем. Получается впечатление, будто об отце упомянуто лишь для заполнения пробела. Глурджидзе, другой товарищ по духовному училищу, уже полностью игнорирует отца, когда пишет, что заботливая мать Иосифа «зарабатывала на жизнь кройкой, шитьем и стиркой белья». Эти не случайные умолчания заслуживают тем большего внимания, что нравы народа далеко не отводили женщине руководящего места в семье. Наоборот, по старым грузинским традициям, очень вообще упорным в консервативной среде горцев, женщина оставалась на положении домашней полурабыни, почти не допускалась в среду мужчин, не имела права голоса в семейных делах, не смела наказывать сына. Даже в церкви жены и сестры располагались позади отцов, мужей и братьев. То обстоятельство, что авторы воспоминаний заслоняют фигуру отца фигурой матери, не может быть истолковано иначе, как стремлением уклониться от характеристики Виссариона Джугашвили. Старая русская энциклопедия, отмечая крайнюю воздержанность грузин в пище, прибавляет: «Едва ли какой-либо другой народ в мире пьет столько вина, сколько его выпивают грузины». Правда, с переселением в Гори Виссарион вряд ли сохранил собственный виноградник. Зато в городе духаны были под рукой, и с виноградным вином успешно конкурировала водка.

В этой связи особую убедительность приобретают показания Иремашвили. Как и другие авторы воспоминаний, но раньше их на пять лет, он с теплой симпатией характеризует Екатерину, которая с большой любовью относилась к единственному сыну и с приветливостью — к его товарищам по играм в школе. Прирожденная грузинка, Кеке, как ее обычно прозывали, была глубоко религиозна. Ее трудовая жизнь была непрерывным служением: богу, мужу, сыну. Зрение ее ослабело из-за постоянного шитья в полутемном помещении, и она рано начала носить очки. Впрочем, кавказская женщина за тридцать лет считалась уже почти старухой. Соседи относились к ней с тем большей симпатией, что жизнь ее сложилась крайне тяжко. Глава семьи, Безо (Виссарион), был, по словам Иремашвили, сурового нрава и притом жестокий пьяница. Большую часть своего скудного заработка он пропивал. Вот почему заботы о квартирной плате и вообще о содержании семьи ложились двойной ношей на мать. С бессильной скорбью наблюдала Кеке, как Безо своим отношением к ребенку «изгонял из его сердца любовь к богу и людям и сеял отвращение к собственному отцу». «Незаслуженные, страшные побои сделали мальчика столь же суровым и бессердечным, как был его отец». Иосиф стал с ожесточением размышлять над проклятыми загадками жизни. Ранняя смерть отца не причинила ему горя; он только почувствовал себя свободнее. Иремашвили делает тот вывод, что свою затаенную вражду к отцу и жажду мести мальчик с ранних лет начал переносить на всех тех, кто имел или мог иметь какую-либо власть над ним. «С юности осуществление мстительных замыслов стало для него целью, которой подчинялись все его усилия». Даже с неизбежным элементом ретроспективной оценки, эти слова сохраняют всю свою значительность.

В 1930 году, когда ей был уже 71 год, Екатерина, жившая в то время в Тифлисе, в бывшем дворце наместника, в скромной квартире одного из служащих, отвечала через переводчика на вопросы журналистов: «Coco (Иосиф) всегда был хорошим мальчиком... Мне никогда не приходилось наказывать его. Он усердно учился, всегда читал или беседовал, пытаясь понять всякую вещь... Coco был моим единственным сыном. Конечно, я дорожила им... Его отец Виссарион хотел сделать из Coco хорошего сапожника. Но его отец умер, когда Coco было одиннадцать лет... Я не хотела, чтоб он был сапожником. Я хотела одного, чтоб он стал священником». Суварин собрал, правда, совсем другие сведения среди грузин в Париже: «Они знали Coco уже жестким, нечувствительным, относившимся без уважения к матери и приводят в подтверждение своих воспоминаний достаточно щекотливые факты». Сам биограф отмечает, однако, что источником этих сведений являются политические враги Сталина. В этой среде тоже ходит, конечно, немало легенд, только с обратным знаком. Наоборот, Иремашвили с большой настойчивостью говорит о горячей привязанности, которую Coco питал к матери. Да и не могло быть у мальчика других чувств к кормилице семьи и защитнице от отца.

Немецкий писатель Эмиль Людвиг, придворный портретист нашей эпохи, нашел случай применить и в Кремле свой метод наводящих вопросов, в которых умеренная психологическая проницательность сочетается с политической осторожностью. Любите ли вы природу, сеньор Муссолини? Как вы относитесь к Шопенгауэру, господин Масарик? Верите ли вы в лучшее будущее, мистер Рузвельт? Во время подобной словесной пытки Сталин, в состоянии замешательства перед прославленным иностранцем, усердно рисовал цветочки и кораблики цветным карандашом. Так, по крайней мере, рассказывает Людвиг. На сухой руке Вильгельма Гогенцоллерна этот писатель построил психо-аналитическую биографию бывшего кайзера, к которой старик Фрейд отнесся, правда, с ироническим недоумением. У Сталина Людвиг не заметил сухой руки и сросшихся пальцев на ноге. Зато он сделал попытку вывести революционную карьеру кремлевского хозяина из тех побоев, которые в детстве наносил ему отец. После ознакомления с мемуарами Иремашвили нетрудно понять, откуда почерпнул Людвиг свою догадку. «Что сделало вас мятежником? Может быть, это произошло потому, что ваши родители плохо обращались с вами?» Сталин ответил на этот вопрос отрицательно: «Нет! Мои родители были простые люди, но они совсем не плохо обращались со мной». Придавать этим словам документальную ценность было бы, однако, опрометчиво. Не только потому, что утверждения и отрицания Сталина, как мы будем иметь еще много случаев убедиться, вообще легко меняются местами. В аналогичном положении всякий другой поступил бы, вероятно, так же. Вряд ли, во всяком случае, можно упрекать Сталина за то, что он отказался публично жаловаться на своего давно умершего отца. Скорее приходится удивляться почтительной неделикатности писателя.

Семейные испытания не были, однако, единственным фактором, формировавшим жесткую, своевольную и мстительную личность мальчика. Более широкие влияния среды действовали в том же направлении. Один из биографов Сталина рассказывает, как к убогому дому сапожника подъезжал иногда на горячем коне светлейший князь Амилахвари для починки только что порвавшихся на охоте дорогих сапог и как сын сапожника, с обильной шевелюрой над низким лбом, пронизывал ненавидящими глазами пышного князя, сжимая детские кулачки. Сама по себе эта живописная сценка относится, надо думать, к области фантазии. Однако контраст между окружающей бедностью и относительной пышностью последних грузинских феодалов не мог не войти в сознание мальчика остро и навсегда.

В самом городском населении дело обстояло не многим лучше. Высоко поднимаясь над низами, уездное начальство правило городом именем царя и его кавказского наместника, князя Голицына, зловещего сатрапа, который пользовался всеобщей и заслуженной ненавистью. С уездными властями связаны были помещики и купцы-армяне. Но и основная плебейская масса населения, несмотря на общий низкий уровень ее, отчасти вследствие низкого уровня, разделялась кастовыми перегородками. Всякий, кто чуть поднимался над другими, зорко охранял свой ранг. Недоверие диди-лильского крестьянина к городу должно было превратиться в Гори во враждебное отношение убогого ремесленника к тем более зажиточным семьям, где Кеке приходилось шить и стирать. Не менее грубо давала себя знать социальная градация и в школе, где дети священников, мелких дворян и чиновников не раз обнаруживали перед Иосифом, что он им не чета. Как видно из рассказа Гогохия, сын сапожника рано и остро почувствовал унизительность социального неравенства: «Он не любил ходить к людям, живущим зажиточно. Несмотря на то, что я бывал у него по нескольку раз в день, он подымался ко мне очень редко, потому что дядя мой жил, по тем временам, богато». Таковы первые источники пока еще инстинктивного социального протеста, который в атмосфере политического брожения страны должен был позже превратить семинариста в революционера.

Низший слой мелкой буржуазии знает две высоких карьеры для единственных или одаренных сыновей: чиновника и священника. Мать Гитлера мечтала о карьере пастора для сына. С той же мыслью носилась, лет на десять раньше, в еще более скромной среде, Екатерина Джугашвили. Самая эта мечта: увидеть сына в рясе показывает, кстати, насколько мало была проникнута семья сапожника Безо «пролетарским духом». Лучшее будущее мыслилось не как результат борьбы класса, а как результат разрыва с классом.

Православное духовенство, несмотря на свой достаточно низкий социальный ранг и культурный уровень, принадлежало к числу привилегированных сословий, так как было свободно от воинской повинности, личных податей и ... розги. Только отмена крепостного права открыла крестьянам доступ в ряды духовенства, обусловив, однако, эту привилегию полицейским ограничением: для назначения на церковную должность сыну крестьянина требовалось особое разрешение губернатора.

Будущие священники воспитывались в нескольких десятках семинарий, подготовительной ступенью к которым служили духовные училища. По своему месту в государственной системе образования семинарии приравнивались к средним учебным заведениям, с той разницей, что светские науки призваны были служить в них лишь скромной опорой богословию. В старой России знаменитые бурсы славились ужасающей дикостью нравов, средневековой педагогикой и кулачным правом, не говоря уже о грязи, холоде и голоде. Все пороки, осуждаемые священным писанием, процветали в этих рассадниках благочестия. Писатель Помяловский навсегда вошел в русскую литературу как правдивый и жестокий автор «Очерков бурсы» (1862 г.). Нельзя не привести здесь слов, которые биограф говорит о самом Помяловском: «Этот период ученической жизни выработал в нем недоверчивость, скрытность, озлобление и ненависть к окружающей среде». Реформы царствования Александра Второго внесли, правда, известные улучшения даже в наиболее затхлую область церковного образования. Тем не менее и в конце прошлого века духовные училища, особенно в далеком Закавказье, оставались наиболее мрачными пятнами на «культурной» карте России.

Царское правительство давно и не без крови сломило независимость грузинской церкви, подчинив ее петербургскому Синоду. Однако в низах грузинского духовенства сохранялась вражда к русификаторам. Порабощение церкви потрясло традиционную религиозность грузин и подготовило почву для влияния социал-демократии не только в городе, но и в деревне. Тем более спертая атмосфера царила в духовных школах, которые должны были не только русифицировать своих воспитанников, но и подготовить их к роли церковной полиции душ. Отношения между учителями и учениками были проникнуты острым духом враждебности. Занятия велись на русском языке, грузинский преподавался всего два раза в неделю и нередко третировался как язык низшей расы.

В 1890 году, очевидно вскоре после смерти отца, одиннадцатилетний Coco вступил в духовное училище с ситцевой сумкой под мышкой. По словам товарищей, мальчик проявлял большое рвение в изучении катехизиса и молитв. Гогохия отмечает, что благодаря своей исключительной памяти, Coco запоминал уроки со слов учителя и не нуждался в повторении. На самом деле память Сталина, по крайней мере теоретически, весьма посредственна. Но все равно: чтоб запоминать в классе, нужно было отличаться исключительным вниманием. В тот период священический сан был, очевидно, венцом честолюбия для самого Coco. Воля подстегивала способности и память. Другой товарищ по школе, Капанадзе, свидетельствует, что за 13 лет ученичества и за дальнейшие 35 лет учительской деятельности ему ни разу «не приходилось встречать такого одаренного и способного ученика», как Иосиф Джугашвили. Воспоминания Капанадзе вообще страдают избытком усердия. Но и Иремашвили, писавший свою книжку не в Тифлисе, а в Берлине, утверждает, что Coco был лучшим учеником в духовном училище. В других показаниях есть, однако, существенные оттенки. «В первые годы, в приготовительных отделениях, — рассказывает Глурджидзе, — Иосиф учился отлично, и дальше все ярче раскрывались его способности, — он стал одним из первых учеников». В статье, которая имеет характер заказанного сверху панегирика, осторожная формула: «один из первых» слишком ясно показывает, что Иосиф не был первым, не выделялся из класса, не был учеником из ряда вон. Такой же характер носят воспоминания другого школьного товарища, Елисабедаш-вили: «Иосиф, — говорит он, — был одним из самых бедных и самых способных». Значит, не самый способный. Остается предположить, что в разных классах дело обстояло неодинаково или что некоторые авторы воспоминаний, принадлежа к арьергарду науки, плохо различали первых учеников.

Не уточняя того места, какое занимал в классе Иосиф, Гого-хия утверждает, что по своему развитию и занятиям он стоял «намного выше своих школьных товарищей». Coco перечитал все, что было в школьной библиотеке — произведения грузинских и русских классиков, разумеется, тщательно просеянные начальством. На выпускных экзаменах Иосиф был награжден похвальным листом, «что для того времени являлось событием из ряда вон выходящим, потому что отец его был не духовного звания и занимался сапожным ремеслом». Поистине замечательный штрих!

В общем, написанные в Тифлисе воспоминания о «юных годах вождя» малосодержательны. «Coco втягивал нас в хор и своим звонким, приятным голосом запевал любимые народные песни». При игре в мяч «Иосиф умел подбирать лучших игроков, и наша группа поэтому всегда выигрывала». «Иосиф научился отлично рисовать». Ни одно из этих качеств, видимо, не получило в дальнейшем развития: Иосиф не стал ни певцом, ни спортсменом, ни рисовальщиком. Еще менее убедительно звучат такие отзывы: «Иосиф Джугашвили отличался большой скромностью и был хорошим, чутким товарищем». «Он никогда не давал чувствовать свое превосходство» и так далее. Если все это верно, то пришлось бы заключить, что с годами Иосиф превратился в свою противоположность.

Воспоминания Иремашвили несравненно живее и ближе к правде. Он рисует своего тезку долговязым, жилистым, вес-нущатым мальчиком, исключительно по настойчивости, замкнутости и властолюбию умевшим добиваться поставленной цели, шло ли дело о командовании над товарищами, о метании камней или о карабкании по скалам. Coco отличался горячей любовью к природе, но не чувствовал привязанности к ее живым существам. Сострадание к людям или животным было ему чуждо: «Я никогда не видел его плачущим». «Для радостей или горестей товарищей Coco знал только саркастическую усмешку». Все это, может быть, слегка отшлифовалось в памяти, как камень в потоке, но это не выдумано.

Иремашвили впадает, однако, в несомненную ошибку, когда приписывает Иосифу мятежное поведение уже в горийской школе. В качестве вожака ученических протестов, в частности, кошачьего концерта против «ненавистного инспектора Бутырского», Coco подвергался будто бы чуть ни ежедневным наказаниям. Между тем, авторы официальных воспоминаний на этот раз явно без предвзятой цели рисуют Иосифа за эти годы примерным учеником также и по поведению. «Обычно он был серьезен, настойчив,- пишет Гогохия, — не любил шалостей и озорства. После занятий спешил домой, и всегда его видели за книгой». По словам Гогохия, Иосиф получал от школы ежемесячную стипендию, что было бы совершенно невозможно при недостатке с его стороны почтительности по отношению к наставникам и, прежде всего, к «ненавистному инспектору Бутырскому». Начало неблагонадежных настроений Иосифа все другие авторы относят ко времени тифлисской семинарии. Но и в этом случае никто ничего не говорит об его участии в бурных протестах. Объяснение сдвигов памяти Иремашвили, как и некоторых других, в отношении места и срока отдельных происшествий кроется, очевидно, в том, что тифлисская семинария явилась для всех участников прямым продолжением духовного училища. Труднее объяснить тот факт, что о кошачьем концерте под руководством Иосифа не упоминает никто, кроме Иремашвили. Простая аберрация памяти? Или же Иосиф играл в некоторых «концертах» закулисную роль, о которой знали лишь единицы? Это отнюдь не противоречило бы характеру будущего конспиратора.

Неясным остается момент разрыва Иосифа с верованиями отцов. По словам того же Иремашвили, Coco вместе с двумя другими школьниками охотно пел в деревенской церкви во время летних каникул, хотя религия являлась для него пройденным этапом уже и тогда, е. в старших классах школы. Глурд-жидзе вспоминает, в свою очередь, как тринадцатилетний Иосиф сказал ему однажды: «Знаешь, нас обманывают, бога не существует...» В ответ на изумленный возглас собеседника Иосиф порекомендовал ему прочесть книгу, из которой видно, что «разговоры о боге — пустая болтовня». «Какая это книга?» «Дарвин. Обязательно прочти». Ссылка на Дарвина придает эпизоду малоправдоподобный оттенок. Вряд ли тринадцатилетний мальчик мог в захолустном городке прочитать Дарвина и сделать из него атеистические выводы. По собственным словам Сталина, он встал на путь революционных идей в пятнадцать лет, следовательно, уже в Тифлисе. Правда, с религией он мог порвать раньше. Но возможно и то, что Глурджидзе, также сменивший духовное училище на семинарию, слишком приближает сроки. Отказаться от бога, именем которого совершались издевательства над школьниками, было, вероятно, совсем не трудно. Во всяком случае, необходимое для этого внутреннее усилие щедро вознаграждалось тем результатом, что у наставников и вообще у властей сразу вырывалась нравственная почва под ногами. Отныне они могли творить насилия только потому, что были сильнее. Отсюда выразительная формула Coco: «нас обманывают», очень ярко освещающая его внутренний мир, независимо от того, где и когда происходила беседа: в Гори или, годом-двумя позже, в Тифлисе.

Для определения времени вступления Иосифа в семинарию мы в разных официальных изданиях имеем на выбор три даты: 1892, 1893 и 1894. Сколько времени оставался он в семинарии? Шесть лет, отвечает «Календарь коммуниста». Пять, говорит биографический очерк, написанный секретарем Сталина. Четыре года, утверждает его бывший школьный товарищ Гогохия. На мемориальной доске, укрепленной на здании бывшей семинарии, сказано, как можно различить на фотоснимке, что «великий Сталин» учился в этих стенах с 1-го сентября 1894 года по 29-е июля 1899 года, следовательно, пять лет. Может быть, официальные биографы избегают этой последней даты потому, что она рисует семинариста Джугашвили слишком великовозрастным? Во всяком случае, мы предпочитаем держаться мемориальной доски, ибо даты ее основаны, по всей вероятности, на документах самой семинарии.

С похвальным листом горийского училища в своей сумке, пятнадцатилетний Иосиф впервые очутился осенью 1894 года в большом городе, который не мог не поразить его воображение: это был Тифлис, бывшая столица грузинских царей. Не будет преувеличением сказать, что полуазиатский, полуевропейский город наложил свою печать на молодого Иосифа на всю жизнь. В течение своей почти 1500-летней истории Тифлис многократно попадал во власть врагов, 15 раз разрушался, иногда до основания. Вторгавшиеся сюда арабы, турки и персы оказали на архитектуру и нравы города глубокое влияние, следы которого сохранились и по сей день. Европейские кварталы выросли после присоединения Грузии к России, когда бывшая столица стала губернским городом и административным центром Кавказского края. Ко времени вступления Иосифа в семинарию Тифлис насчитывал свыше 150 000 жителей. Русские, составлявшие четверть этого числа, состояли, с одной стороны, из ссыльных сектантов, довольно многочисленных в Закавказье, с другой — из чиновников и военных. Армяне представляли с давних времен наиболее многочисленное (38%) и зажиточное ядро населения, сосредоточивая в своих руках торговлю и промышленность. Связанные с деревней грузины заполняли низший слой ремесленников и торговцев, мелких чиновников и офицеров, составляя, как и русские, примерно четверную часть населения. «Рядом с улицами, имеющими современный европейский характер... — гласит описание 1901 года, — ютится лабиринт узких, кривых и грязных, чисто азиатских закоулков, площадок и базаров, окаймленных открытыми восточного типа лавочками, мастерскими, кофейнями, цирюльнями и переполненных шумной толпой носильщиков, водовозов, разносчиков, всадников, вереницами вьючных мулов и ослов, караванами верблюдов и т.д.». Отсутствие канализации, недостаток в воде при жарком лете, страшная въедчивая уличная пыль, керосиновое освещение в центре, отсутствие освещения на окраинах — так выглядел административный и культурный центр Кавказа на рубеже двух столетий.

«Нас ввели в четырехэтажный дом, — рассказывает Гогохия, прибывший сюда вместе с Иосифом, — в огромные комнаты общежития, в которых размещалось по двадцать-тридцать человек. Это здание и было тифлисской духовной семинарией». Благодаря успешному окончанию духовного училища в Гори, Иосиф Джугашвили был принят в семинарию на всем готовом, включая одежду, обувь и учебники, что было бы совершенно невозможно, повторим, если бы он успел проявить себя как бунтовщик. Кто знает, может быть, власти надеялись, что он станет еще украшением грузинской церкви? Как и в подготовительной школе, преподавание велось на русском языке. Большинство преподавателей состояло из русских по национальности и русификаторов по должности. Грузины допускались в учителя только в том случае, если проявляли двойное усердие. Ректором состоял русский, монах Гермоген, инспектором — грузин, монах Абашидзе, самая грозная и ненавистная фигура в семинарии. «Жизнь в школе была печальна и монотонна, — рассказывает Иремашвили, который и о семинарии дал сведения раньше и полнее других,- запертые день и ночь в казарменных стенах, мы чувствовали себя как арестанты, которые должны без вины провести здесь годы. Настроение было подавленное и замкнутое. Молодая веселость, заглушенная отрезавшими нас от мира помещениями и коридорами, почти не проявлялась. Если, время от времени, юношеский темперамент прорывался наружу, то он тут же подавлялся монахами и наблюдателями. Царский надзор над школами воспрещал нам чтение грузинской литературы и газет... Они боялись нашего воодушевления идеями свободы и независимости нашей родины и заражения наших молодых душ новыми учениями социализма. А то, что светская власть еще разрешала по части литературных произведений, запрещала нам, как будущим священникам, церковная власть. Произведения Толстого, Достоевского, Тургенева и многих других оставались нам недоступны».

Дни в семинарии проходили, как в тюрьме или в казарме. Школьная жизнь начиналась с семи часов утра. Молитва, чаепитие, классы. Снова молитва. Занятия с перерывами до двух часов дня. Молитва. Обед. Плохая и необильная пища. Покидать стены семинарской тюрьмы разрешалось только между тремя и пятью часами. Затем ворота запирались. Перекличка. В восемь часов чай. Подготовка уроков. В десять часов — после новой молитвы — все расходились по койкам. «Мы чувствовали себя как бы в каменном мешке», — подтверждает Гогохия.

Во время воскресных и праздничных богослужений воспитанники простаивали по три-четыре часа, всегда на той же каменной плите церковного пола, переступая с одной омертвевшей ноги на другую, под неотступно наблюдавшими их взорами монахов. «Даже и самый набожный должен был при бесконечной длительности служб разучиться молиться. Под благочестивыми минами мы прятали от дежурных монахов наши мысли».

Дух благочестия шел как всегда об руку с духом полицейщины. Инспектор Абашидзе глазами вражды и подозрения следил за пансионерами, за их образом мыслей и времяпрепровождением. Когда воспитанники возвращались из столовой в свои дортуары, они не раз находили свежие следы произведенного в их отсутствие обыска. Нередко руки монахов обшаривали и самих семинаристов. Меры взыскания выражались в грубых выговорах, темном карцере, который редко пустовал, в двойках по поведению, грозивших крушением надежд, и, наконец, в изгнании из святилища. Слабые физически покидали семинарию для кладбища. Кремнист и труден путь спасения!

В приемах семинарской педагогики было все, что иезуиты выдумали для укрощения детских душ, но в более примитивном, более грубом и потому менее действительном виде. А главное — обстановка в стране мало благоприятствовала духу смирения. Почти во всех шестидесяти семинариях России обнаруживались семинаристы, которые, чаще всего под влиянием студентов, сбрасывали рясу священника прежде, чем успевали надеть ее, проникались презрением к богословской схоластике, читали тенденциозные романы, радикальную русскую публицистику и популярные изложения Дарвина и Маркса. В тифлисской семинарии революционное брожение, питавшееся из национальных и общеполитических источников, имело за собой уже некоторую традицию. Оно прорывалось в прошлом острыми конфликтами с учителями, открытыми возмущениями, даже убийством ректора. За десять лет до вступления Сталина в семинарию Сильвестр Джибладзе ударил преподавателя за пренебрежительный отзыв о грузинском языке. Этот Джибладзе стал затем инициатором социал-демократического движения на Кавказе и одним из учителей Иосифа Джугашвили.

В 1885 году возникают в Тифлисе первые социалистические кружки, в которых выходцы из семинарии сразу занимают руководящее место. Рядом с Сильвестром Джибладзе мы встречаем здесь Ноя Жордания, будущего вождя грузинских меньшевиков, Николая Чхеидзе, будущего депутата Думы, председателя Петроградского Совета в месяцы Февральской революции 1917 года , и ряд других, которым предстояло в дальнейшем играть заметную роль в политической жизни Кавказа и даже всего государства. Марксизм проходил в России еще свою интеллигентскую стадию. Тот факт, что духовная семинария стала на Кавказе главным очагом марксистской заразы, объясняется прежде всего отсутствием в Тифлисе университета. В отсталой, непромышленной области, как Грузия, марксизм воспринимался в особенно абстрактной, чтобы не сказать схоластической, форме. Мозги семинаристов обладали известной дрессировкой, которая позволяла им, худо ли, хорошо ли, овладевать логическими построениями. В основе поворота к марксизму лежало, конечно, глубокое социальное и национальное недовольство народа, заставлявшее молодую богему искать выхода на революционном пути.

Иосифу совсем не приходилось, таким образом, прокладывать в Тифлисе новые пути, как пытаются изобразить советские плутархи. Пощечина, которую нанес Джибладзе, продолжала еще звучать в стенах семинарии. Бывшие семинаристы уже руководили в городе левым флангом общественного мнения и не теряли связей со своей мачехой-школой. Достаточно было бы случая, личной встречи, толчка — и недовольный, ожесточенный, честолюбивый юноша, которому нужна была только формула, чтоб найти самого себя, естественно оказался в революционной колее. Первым этапом на этом пути должен был стать разрыв с религией. Если допустить, что из Гори мальчик привез еще остатки сомнений, то они сразу рассеялись в семинарии. Отныне Иосиф радикально утратил вкус к богословию.

«Его честолюбие, — пишет Иремашвили, — достигло в семинарии того, что он в своих успехах далеко опережал нас всех». Если это верно, то лишь для очень короткого периода. Глур-джидзе отмечает, что из наук семинарского курса «Иосиф любил гражданскую историю и логику», другими же предметами занимался лишь настолько, чтоб сдать экзамены. Охладев к священному писанию, он стал интересоваться светской литературой, естествознанием, социальными вопросами. На помощь ему пришли ученики старших классов. «Узнав о способном и любознательном Иосифе Джугашвили, они стали беседовать с ним и снабжать его журналами и книгами», — рассказывает Гого-хия. «Книга была неразлучным другом Иосифа, и он с ней не расставался даже во время еды», — свидетельствует Глурджид-зе. Жадность к чтению вообще составляла отличительную черту тех годов весеннего пробуждения. После последнего контроля, когда монахи тушили лампы, молодые заговорщики вынимали припрятанные свечи и при их мерцающем пламени погружались в чтение. Иосиф, проведший за книгами немало бессонных ночей, стал выглядеть невыспавшимся и больным. «Когда он начал кашлять, — рассказывает Иремашвили, — я не однажды отбирал у него ночью книгу и тушил свечу». Глурджидзе вспоминает, как семинаристы крадучись глотали Толстого, Достоевского, Шекспира, Шиллера, «Историю культуры» Липперта, русского радикального публициста Писарева... »Иногда мы читали в церкви во время службы, притаившись в рядах».

Наиболее сильное впечатление на Coco производили тогда произведения национальной грузинской литературы. Иремашвили рисует первые взрывы революционного темперамента, в котором свежий еще идеализм сочетался с острым пробуждением честолюбия. «Coco и я, — вспоминает Иремашвили, — часто беседовали о трагической судьбе Грузии. Мы были в восторге от произведений поэта Шота Руставели». Образцом для Coco стал Коба, герой романа грузинского автора Казбеги «Нуну». В борьбе против властей угнетенные горцы терпят, вследствие измены, поражение и теряют последние остатки свободы, в то время как вождь восстания жертвует родиной и своей женой Нуну, всем, даже жизнью. Отныне Коба «стал для Coco божеством... Он сам хотел стать вторым «Кобой», борцом и героем, знаменитым, как этот последний». Иосиф назвал себя именем вождя горцев и не терпел, чтоб его звали иначе. «Лицо его сияло от гордости и радости, когда мы именовали его Кобой. На долгие годы Coco сохранил это имя, которое стало также его первым псевдонимом, когда он начал заниматься литературной и пропагандистской работой для партии. Еще и теперь его всегда называют в Грузии «Коба» или «Коба-Сталин».

Об увлечении молодого Иосифа национальной проблемой Грузии официальные биографы не упоминают вовсе. Сталин появляется у них сразу как законченный марксист. Между тем, нетрудно понять, что в наивном «марксизме» того первого периода туманные идеи социализма еще мирно уживались с национальной романтикой «Кобы».

За год Иосиф, по словам Гогохия, настолько развился и вырос, что уже со второго класса стал руководить группой товарищей по семинарии. Если верить Берия, самому официальному из историков, то «Сталин в 1896- 1897 гг. в Тифлисской духовной семинарии руководил двумя марксистскими кружками». Самим Сталиным никто никогда не руководил. Гораздо жизненнее рассказ Иремашвили. Десять семинаристов, в том числе Coco Джугашвили, образовали, по его словам, тайный социалистический кружок. «Старший воспитанник, Девдарияни, избранный руководителем, отнесся к своей задаче очень серьезно». Он выработал, вернее получил от своих руководителей за стенами семинарии, программу, следуя которой члены кружка должны были в шесть лет воспитать из себя законченных социал-демократических вождей. Программа начиналась с космогонии и заканчивалась коммунистическим обществом. На тайных собраниях кружка читались рефераты, сопровождавшиеся горячим обменом мнений. Дело не ограничивалось, по уверению Гогохия, устной пропагандой. Иосиф «создал и редактировал» на грузинском языке рукописный журнал, который выходил два раза в месяц и передавался из рук в руки. Недремлющий инспектор Абашидзе обнаружил однажды у Иосифа «тетрадь со статьей для нашего рукописного журнала». Подобные издания, независимо от содержания, строго воспрещались не только в духовных, но и в светских учебных заведениях. Так как результатом находки Абашидзе явилось только «предупреждение» и плохая отметка по поведению, то можно сделать вывод, что журнал был все же достаточно невинного характера. Отметим, что столь обстоятельный Иремашвили вообще ничего не говорит о журнале.

Еще острее, чем в подготовительном училище, должен был Иосиф ощущать в семинарии свою бедность. «...Денег у него не было, — упоминает вскользь Гогохия, — мы же получали от родителей посылки и деньги на мелкие расходы». За те два часа, которые дозволялось провести вне стен школы, Иосиф не мог позволить себе ничего из того, что было доступно сыновьям более привилегированных семей. Тем необузданнее были его мечты и планы на будущее, тем резче сказывались основные инстинкты его натуры в отношении к товарищам по школе.

«Как мальчик и юноша, — свидетельствует Иремашвили, — он был хорошим другом для тех, кто подчинялся его властной воле». Но только для тех. Деспотичность проявлялась с тем большей свободой в кругу товарищей, чем больше приходилось сдерживать себя пред лицом наставников. Тайный кружок, отгороженный от всего мира, стал естественной ареной, на которой Иосиф испытывал свою силу и выносливость других. «Он ощущал это, как нечто противоестественное, — пишет Иремашвили, — что другой соученик был вождем и организатором группы... тогда как он читал большую часть рефератов». Кто осмеливался возражать ему или хотя бы пытался объяснить ему что-либо, тот неминуемо накликал на себя его «беспощадную вражду». Иосиф умел преследовать и мстить. Он умел ударить по больному месту. При таких условиях первоначальная солидарность кружка не могла продержаться долго. В борьбе за свое господство Коба, «со своим высокомерием и ядовитым цинизмом, внес личную склоку в общество друзей». Эти жалобы на «ядовитый цинизм», на грубость и мстительность мы услышим затем на жизненном пути Кобы много-много раз.

В довольно фантастической биографии, написанной Эссад-Беем, рассказывается, будто до семинарии молодой Иосиф вел бродячую жизнь в Тифлисе в обществе «кинто», героев улицы, говорунов, певцов и хулиганов, и перенял от них грубые ухватки и виртуозные ругательства. Все это совершенно очевидное измышление. Из духовного училища Иосиф поступил непосредственно в семинарию, так что для бродячей жизни не оставалось промежутка. Но дело в том, что кличка «кинто» занимает не последнее место в кавказском словаре. Она означает ловкого плута, циника, человека, способного на многое, если не на все. Осенью 1923 года я впервые услышал это определение по адресу Сталина из уст старого грузинского большевика, Филиппа Махарадзе. Может быть, эта кличка прилипла к Иосифу уже в юные годы и породила легенду об уличной главе его жизни?

Тот же биограф говорит о «тяжелом кулаке», при помощи которого Иосиф Джугашвили обеспечивал будто бы свое торжество в тех случаях, когда мирные меры оказывались недействительными. И этому трудно поверить. Рискованное «прямое действие» не было в характере Сталина, по всей вероятности, и в те отдаленные годы. Для работы кулаком он предпочитал и умел находить исполнителей, оставаясь сам на втором плане, если не вовсе за кулисами. «Что ему доставляло сторонников, — говорит Иремашвили, — это страх перед его грубым гневом и его злобным издевательством. Его сторонники отдавались его руководству, потому что чувствовали себя надежно под его властью... Только такие человеческие типы, которые были достаточно бедны духовно и склонны к драке, могли стать его друзьями...» Неизбежные результаты не заставили себя ждать. Одни из членов кружка отошли, другие все меньше принимали участие в прениях. «Две группировки заи прошв Кобы сложились в течение нескольких лет; из деловой борьбы выросла отвратительная личная склока». Это была первая большая «склока» на жизненном пути Иосифа, но не последняя. Их еще много предстоит впереди.

Нельзя не рассказать здесь, далеко забегая вперед, как Сталин, тогда уже генеральный секретарь, нарисовав на одном из заседаний Центрального Комитета удручающую картину личных интриг и склок, развивающихся в разных местных комитетах партии, совершенно неожиданно прибавил: «Но эти склоки имеют и свою положительную сторону, так как ведут к монолитности руководства». Слушатели удивленно переглянулись, оратор безмятежно продолжал свой доклад. Суть этой «монолитности» уже и в юные годы не всегда отождествлялась с идеей. «Дело для него, — говорит Иремашвили, — шло совсем не о нахождении и установлении истины; он оспаривал или защищал то, что прежде утверждал или осуждал. Победа и торжество имели для него гораздо большую цену».

Содержание тогдашних взглядов Иосифа установить невозможно, так как они не оставили письменных следов. По словам Иремашвили, его тезка стоял за самые насильственные действия и за «диктатуру меньшинства». Участие тенденциозного воображения в работе памяти здесь совершенно очевидно: в конце прошлого века самый вопрос о «диктатуре» еще не существовал. Крайние политические взгляды Кобы не сложились, продолжает Иремашвили, в результате «объективного изучения», а явились «естественным продуктом его личной воли к власти, физически и духовно владевшего им беспощадного честолюбия». За несомненным пристрастием в суждениях бывшего меньшевика нужно уметь найти ядро истины: в духовной жизни Сталина личная практическая цель всегда стояла над теоретической истиной, и воля играла неизмеримо большую роль, чем интеллект.

Иремашвили делает еще одно психологическое замечание, которое, если и заключает в себе элемент ретроспективной оценки, остается все же крайне метким: Иосиф «видел всюду и во всем только отрицательную, дурную сторону и не верил вообще в какие бы то ни было идеальные побуждения или качества людей». Эта важнейшая черта, успевшая обнаружиться уже в молодые годы, когда весь мир еще остается обычно покрыт пленкой идеализма, пройдет в дальнейшем через всю жизнь Иосифа как ее лейтмотив. Именно поэтому Сталин, несмотря на другие выдающиеся черты характера, будет оставаться на заднем плане в периоды исторического подъема, когда в массах пробуждаются их лучшие качества бескорыстия и героизма, и, наоборот, его циническое неверие в людей и способность играть на худших струнах, найдет для себя простор в эпоху реакции, которая криста-лизует эгоизм и вероломство.

Иосиф Джугашвили не только не стал священником, как мечтала его мать, но и не дотянул до аттестата, который мог бы открыть ему двери некоторых провинциальных университетов. Почему так случилось, на этот счет имеется несколько версий, которые не легко согласовать. В воспоминаниях, написанных в 1929 году, Абель Енукидзе рассказывает, что Иосиф в семинарии начал тайно читать книги вредного направления, что это учение не ускользнуло от бдительных глаз инспектора и что опасный воспитанник «вылетел из семинарии». Официальный кавказский историк Берия сообщает, что Сталин был «исключен за неблагонадежность». Невероятного в этом, разумеется, нет ничего; подобные исключения были нередки. Странным кажется лишь, что до сих пор не опубликованы соответственные документы семинарии. Что они не сгорели и не затерялись в водовороте революционных годов, видно хотя бы из уже упомянутой мемориальной доски и еще больше — из полного умолчания об их судьбе. Не потому ли документы не публикуются, что они заключают неблагоприятные данные или опровергают кое-какие легенды позднейшего происхождения?

Чаще всего можно встретить утверждение, что Джугашвили был исключен за руководство социал-демократическими кружками. Его бывший товарищ по семинарии, Елисабедашвили, малонадежный свидетель, сообщает, будто в социал-демократических кружках, организованных «по указанию и под руководством Сталина», насчитывалось «сто-сто двадцать пять» семинаристов. Если бы речь шла о 1905-06 годах, когда все воды вышли из берегов и все власти растерялись, этому можно было бы еще поверить. Но для 1899 года цифра является совершенно фантастической. При такой численности организации дело не могло бы ограничиться простым исключением: вмешательство жандармов было бы совершенно неизбежным. Между тем Иосиф не только не был немедленно арестован, но оставался на свободе еще около трех лет после ухода из семинарии. Версию о социал-демократических кружках, как причине исключения, приходится поэтому решительно отвергнуть.

Осторожнее излагает этот вопрос уже знакомый нам Гогохия, у которого вообще заметно стремление не слишком отрываться от почвы фактов. «Иосиф перестал уделять внимание урокам, — пишет он, — учился на тройки — лишь бы сдать экзамены... Свирепый монах Абашидзе догадывался, почему талантливый, развитой, обладавший невероятно богатой памятью Джугашвили учится «на тройки»... и добился постановления об исключении его из семинарии». О чем «догадывался» монах, возможны, в свою очередь, только догадки. Из слов Гогохия с несомненностью вытекает лишь то. что Иосиф был исключен из семинарии за неуспешность, которая явилась результатом его внутреннего разрыва с богословской премудростью. Тот же вывод можно сделать и из рассказа Капанадзе о «переломе», который произошел в Иосифе во время учения в тифлисской семинарии: «Он был уже не таким, как раньше, прилежным учеником». Достойно внимания, что Капанадзе, Глурджидзе и Елиса-бедашвили совершенно обходят вопрос об исключении Иосифа из семинарии.

Но поразительнее всего то обстоятельство, что мать Сталина в последний период своей жизни, когда ею стали интересоваться официальные историки и журналисты, категорически отрицала самый факт исключения. При вступлении в семинарию пятнадцатилетний мальчик отличался, по ее словам, цветущим здоровьем, но усиленные занятия истощили его в такой мере, что врачи опасались туберкулеза. Екатерина прибавляет, что сын ее не хотел покидать семинарию и что она «взяла» его против его воли. Это звучит маловероятно. Плохое здоровье могло вызвать временный перерыв в занятиях, но не полный разрыв со школой, не отказ матери от столь заманчивой карьеры для сына. С другой стороны, в 1899 году Иосифу было уже двадцать лет, он не отличался податливостью, и вряд ли матери было так легко распоряжаться его судьбой. Наконец, по выходе из семинарии Иосиф вовсе не вернулся в Гори, под крыло матери, что было бы наиболее естественно в случае болезни, а остался в Тифлисе без занятия и без средств. Старуха Кеке чего-то не договорила журналистам. Можно предположить, что мать считала, в свое время, исключение сына великим для себя позором, и так как дело происходило в Тифлисе, то она заверяла соседей в Гори, что сын не исключен, а добровольно покинул семинарию по состоянию здоровья. Старухе должно было к тому же казаться, что «вождю» государства не приличествовало быть исключенным в юности из школы. Вряд ли можно искать каких-либо других, более скрытых причин той настойчивости, с которой Кеке повторяла: «Он не был исключен, я его сама взяла».

Но может быть, Иосиф действительно не подвергся исключению в точном смысле этого слова. Такую версию, пожалуй наиболее вероятную, дает Иремашвили. По его словам, семинарские власти, разочаровавшиеся в своих ожиданиях, стали относиться к Иосифу все с большей неблагожелательностью и придирчивостью. «Так вышло, что Коба, который убедился в бесплодности для него усердных занятий, постепенно стал худшим учеником в семинарии. На укоризненные замечания учителей он отвечал своей ядовитой презрительной усмешкой». Свидетельство, которое школьные власти выставили ему для перехода в шестой и последний класс, было так плохо, что Коба сам решил покинуть семинарию за год до ее окончания. Если принять это объяснение, то сразу становится понятным, почему Енукидзе пишет «вылетел из семинарии», избегая более точных определений: «был исключен» или «покинул семинарию»; почему большинство товарищей по школе вообще умалчивает о столь значительном моменте семинарской жизни Иосифа; почему не публикуются документы; почему, наконец, мать считала себя вправе утверждать, что сын ее не был исключен, хотя сама она давала эпизоду иную окраску, перелагая ответственность за сына на себя. С точки зрения личной характеристики Сталина или его политической биографии вряд ли подробности разрыва с семинарией имеют большое значение. Но зато они недурно иллюстрируют те трудности, которые тоталитарная историография ставит на пути исследования даже в столь второстепенном вопросе.

Иосиф вступил в подготовительное училище одиннадцати лет, в 1890 году, перешел через четыре года в семинарию и покинул ее в 1899 году, всего пробыв, таким образом, в духовных школах девять лет. Грузины созревают рано. Иосиф вышел из семинарии взрослым человеком, « без диплома, — пишет Гогохия, — но с определенными взглядами на жизнь». Девятилетний период богословской учебы не мог не наложить глубокий отпечаток на его характер, на склад его мыслей, начиная с его стиля, который составляет существенную часть личности.

Языком семьи и окружающей среды был грузинский. Мать и в старости не знала русского языка. Вряд ли иначе обстояло дело с отцом. Мальчик учился русской речи только в школе, где большинство учащихся составляли опять-таки грузины. Духа русского языка, его свободной природы, его внутреннего ритма Иосиф так и не усвоил. Но это только одна сторона дела. Чужому языку, который призван был заменить ему родной, Иосиф учился в искусственной атмосфере духовной школы. Обороты русской речи он ощущал не как естественный и неотъемлемый духовный орган для выражения собственных чувств и мыслей, а как искусственное и внешнее орудие для передачи чуждой, а затем и ненавистной ему мистики. В последующей жизни он оказался тем менее способен ассимилировать и, так сказать, интимизировать язык, уточнить и облагородить его, что человеческая речь вообще призвана была служить ему гораздо больше для того, чтобы скрывать или прикрашивать свои мысли и чувства, чем для того, чтобы выражать их. В результате русский язык навсегда остался для него не только полуиностранным и приблизительным, но, что гораздо хуже для сознания, условным и натянутым.

Можно без труда понять, что с того времени, как Иосиф внутренне порвал с религией, ему стало нестерпимо изучать гомилетику и литургику. Гораздо труднее понять то обстоятельство, что ему в течение столь долгого времени удавалось вести двойственное существование. Если исходить из рассказа о том, что Coco уже в 13 лет противопоставлял Дарвина библии, тогда придется сделать вывод, что он после этого еще в течение семи лет терпеливо изучал богословие, хотя и с убывающим рвением. Сам Сталин относит зарождение своего революционного миросозерцания к пятнадцатому-шестнадцатому году жизни. Вполне возможно, что он на два-три года раньше отвернулся от религии, чем повернулся к социализму. Но если даже допустить, что то и другое произошло одновременно, окажется, что молодой атеист в течение целых пяти лет продолжал изучать тайны православия.

Правда, в царских учебных заведениях многим свободомыслящим юношам проходилось вести двойственную жизнь. Но это относится главным образом к университетам, где режим отличался все же значительной свободой и где официальное лицемерие сводилось к малообременительному ритуальному минимуму. В средних школах разлад переживался труднее, но зато он длился обыкновенно недолго — год-два, когда юноша видел уже вблизи двери университета с его относительной академической свободой. Положение молодого Джугашвили имело исключительный характер: он учился не в светском учебном заведении, где воспитанники находились под надзором только часть дня и где так называемый «закон божий» составлял фактически один из второстепенных предметов, а в закрытом учебном заведении, где вся жизнь была подчинена требованиям церкви и где каждый шаг совершался на глазах монахов. Чтоб выдержать этот режим двойственности в течение семи или хотя бы пяти лет, нужна была исключительная осторожность и совершенно незаурядная способность к притворству. За годы пребывания в семинарии никто не отмечает с его стороны какого-либо открытого протеста, смелого акта возмущения. Иосиф издевался над учителями за спиной, но не дерзил им в глаза. Он не наносил пощечин педагогам-шовинистам, как некогда Джибладзе; самое большое, он отвечал им «презрительной усмешкой». Его враждебность имела сдержанный, подспудный, выжидательный характер. Семинаристу Помяловскому период ученической жизни привил, как мы слышали, «недоверчивость, скрытность, озлобление и ненависть к окружающей среде». Почти то же, но гораздо резче говорит Иремашвили о Кобе: «В 1899 году он покинул семинарию, унося с собой злобную, лютую вражду против школьного управления, против буржуазии, против всего, что существовало в стране и воплощало царизм. Ненависть против всякой власти.